«ПОТАЁННЫЕ ПИСЬМА»
Письмо первое
Добрая, славная О.! Здравствуй!
Наконец-то выдался спокойный вечер, когда нет необходимости думать о времени, а вечность ещё не зажгла звёзды. «В такие светлые часы легко забыть, что все мы грешны…» Быть может, порой и стоит об этом забывать? «В такие светлые часы» художники пишут тонкие, ясные акварели, музыканты превосходят гармонию самой природы, а я… Я сочиняю безответные послания.
Не знаю, достигнет ли письмо адресата, будут ли прочитаны иероглифы чужой души. И всё-таки надеюсь: нет таких чувств, которые остались бы непрочитанными. Ведь мир сотворён для двоих. Твой визави, тайный или воплощённый в живом человеке, один допущен вглубь сердца. Но порой он медлит, не желает войти и, так и не переступив порог, уходит в ночь…
Тусклыми сумерками, едва безмолвие охватит комнату, и песчинки отчаянья перетекут из чаши терпения в чашу безумия, отсчитав первые секунды одиночества, – в этот самый миг твой демон заговорит с душой. Он промолвит: «Омут мало отличается от родника. Да, вода источника чиста и прозрачна. Но разве она лучше утоляет жажду? Да, омут поглощает всякого неосторожно и безоглядно покинувшего постылый берег. Но и ключевой водой можно захлебнуться. Погибель едина – так не лучше ли, не надёжнее ли забыться на дне, в мутном омуте иллюзий?!»
Так говорит демон, и слова его звучат до той поры, пока плач ребёнка не прервёт речи антихриста. Тот самый крик, которым дитя взывает к защите и состраданию. Теперь только он, ребёнок, беседует с тобой на языке слёз и смеха, беды и радости. Как трудно бывает понять его беззлобные истины!.. Откуда в лепете младенца столько светлых чаяний и надежд?! Где и кем хранимы они в надменном, ожесточившемся мире?
Не найдя ответов внутри себя, человек обращается к небу. И Спаситель открывает вещее знание, и утоляет боль, и вдыхает силы. Божественная проповедь длится, длится – всё грознее раскатываются громы разоблачений бренных страстей, всё выше нота скорби о потерянных и заблудших… Но умершее не возвращается. И ты понимаешь: Господь – всевидящий, однако не всемогущий. И снова подступает демон и нашёптывает: «Однажды погибшему – истлевать вечно!..»
За сотни километров вижу усмешку на твоих губах. Мол, сам говоришь: мир сотворён для двоих – для человека и его демона… И не разорвать круг, и всё оканчивается отступлением от божественного замысла.
Удел покинутого – ожидать бесовского увещевания. Когда же ты обретаешь любящего тебя, встречаешь любимого, оберегающего душу твою, – демон молчит, плач ребёнка затихает, и Всевышний согласно кивает земному разговору и даже самому молчанию – глаза в глаза.
Мир сотворён для двоих. И мне день ото дня отчётливее и сильнее верится, что эти двое – я и ты. Ожидаемая встреча с тобой, возможно, развеет желанное видение…
И всё же – до встречи!
М.
Письмо второе
Здравствуй, О.!
Пишу тебе из унылого городка, забытого Богом в степи. Не могу отделаться от ощущения, что камни для строительства принесены сюда с древних руин. Здесь каждая песчинка, похоже, горда своим происхождением, отовсюду исходит незыблемость пустыни.
Почему-то воображение рождает другой уголок планеты – плато Каменных идолов на острове Пасхи. Какие у них строгие, мрачные, безумные лица! Всё мудрое, всё великое, что изначально, видимо, было запечатлено их создателями, стёрлось ураганными ветрами, источилось ливнями и разрушилось под напором времени.
Много веков назад идолы служили предметом поклонения неизвестных племён. Богам доверяли сокровеннейшие тайны, к ним взывали о помощи и участии: «Смилуйтесь! Утолите! Ниспошлите избавление!..» – вчера, сегодня, до смерти. Отчего же люди отреклись от светочей – и те превратились в истуканов?! Не потому ли, что сами идолы не дают тепла, а блещут лишь отражённым светом чужих легенд и пророчеств? Или потому, что их добродетели высечены из камня?
То, в чём нет любви, обречено на смерть. Руины сильнее любого величия.
Конечно, идолы продолжают рождать призраков своего несравненного чудотворства. По-прежнему ослеплённые приходят на поклон к дарующим губительно яркий свет. Так заведено и во веки веков неизменно: к идолам стремятся толпами, к Господу обращаются в одиночестве.
Или, может статься, эти грубые исполины в древности имели человеческий облик, были наделены чувствами и духовной силой? И ничто человеческое было им не чуждо? Человеческое Ничто… Сколько святынь обратилось в прах, сколько добродетелей ходит по свету, опираясь на клюку порока, – и всё из-за того, что в битве между высоким и низким побеждает никакое. То самое Ничто, которым объясняют летаргию сердца, уснувшего на века.
Пожалуй, в этом-то и заключается трагедия идолов: какие бы причудливые формы ни принимали изваяния, сколь бы властительными ни были черты их лиц, – они навсегда останутся громадами камня.
Идолы живы, пока живы поклоняющиеся им. Предоставленные самим себе, эти великаны гибнут вдали от источников восхищения и жертвенности. Что идол без жертвы, без восхищённой жертвы?! Жалкое подобие мощи и великолепия!
Ты, О., можешь мне возразить: воистину святыми богами тоже восхищаются, они не менее идолов карают людей.
Что я могу ответить? Да, боги карают. Идолы – отнимают! Безо всякой видимой причины лишают согласия с миром, согласия с душой.
Боги судят, идолы – осуждают. Творя грех больший, нежели творят люди, идолы неизменно и всюду возводят собственный порок в ранг святыни, заставляя человека нести два креста: за себя и за своего окаменевшего господина.
Боги исцеляют, идолы – объясняют, как нужно лечить недуг. Боль не утихает от распознания её причины. Прописанное лекарство – смесь ядов в неизвестной пропорции. Но человек благодарно преклоняется, припадает к стопам – и отныне он крепко прикован к спасителю, а по сути – поработителю своему.
И главное: боги вечны, идолы – смертны.
Всетерпеливая О.! Не осуждай за бессвязность и не прими за поучение моё претендующее на философский трактат письмо. Должно быть, на меня подействовали залитые мутной водой длинные прямые улицы городка и бессмысленное времяпровождение за немилыми взору заборами. Или, может, всё это нашептали мне каменные идолы?
Решать – тебе.
М.
Письмо третье
Оптимистичная О.!
Надеюсь, моё нынешнее послание не слишком омрачит твоё чело и не добавит преждевременных морщин в тех местах, где они по обыкновению накапливаются с годами… Здравствуй!
Разнообразие моих командировок (или, как говорили раньше, – странствий) дарит столько неожиданных сюжетов, что в голову закрадывается крамольная мысль: а не заняться ли мне писательским трудом? Конечно, начинающему автору несладко жить впроголодь. Зато своего читателя я уже нашёл – надеюсь, ты не сразу бросаешь в корзину мои письма.
Сколько-нибудь приличный сюжет должен начинаться с визита полуночного гостя, свадьбы или объявления войны. В нарушение классических литературных законов, завязка моей истории состоялась на автобусной остановке посреди большого приволжского села. Нашествие июльской жары опустошило и без того неприветливую центральную улицу, смотрящую на мир двумя рядами глухих дощатых заборов. Но сквозь пыльное марево я различил одинокую фигуру. Женщина плакала… почти без слёз.
Моя попытка успокоить будущую попутчицу вызвала поток бессвязного лепета, из которого можно было понять только цифры и отрывочные возгласы: «Десятого он меня бросил!.. Двенадцатого пыталась покончить с собой!.. Не смогла!.. Восемнадцатого сбежала из города… Сегодня пытаюсь вернуться… Третий час нет автобуса!..» Мне почему-то вспомнился шаманский обряд изгнания бесов – какая-то явно нечистая сила покидала душу человеческую под огнём степного солнца!..
Насколько позволили совесть и фантазия, я попытался успокоить попутчицу: развенчал род мужской в целом и каждого мужчину в отдельности – всхлипы утихли. Лицо женщины просветлело, на нём пятнами выступила благодарность…
Подтверждая торжество расписания, подоспел автобус… и мне до сих пор тяжело вспоминать эту душегубку на колёсах. Используя последний шанс сохранить математический склад ума (столь любезный моему начальству), я начал повторять только что услышанные числа: десятое, двенадцатое, восемнадцатое июня… Третий день, девятый день… А сегодня… девятнадцатое июля – сороковой день!
Умудрённая О., тебе, конечно же, известно, что в России просто так за перо не берутся – нужно испытать душевное потрясение. Предпочтительно чудом спастись во время наводнения или пожара… Никогда не думал, что простое сочетание чисел тоже способно вызвать потрясение, но именно это со мной и случилось. Такое не могло быть только совпадением!
Так что же, потеря любви действительно равносильна потере жизни?! Как-то не верится, что с утратой очередной юношеской влюблённости человек умирает, чтобы воскреснуть с новой любовью. Даже мне, вскормленному советской действительностью, инкубаторскому христианину не по душе подобная пародия на Евангелие.
Хотя, наверное, утрата земной любви – есть переход к другой, «следующей» жизни, приумножение печали ради возвышения духа человеческого?
Дорогая О.! Вот и оборвался на звенящей строке мой сюжет. Но в прозе жизни часто отсутствуют ударные концовки. Вернее, мы не знаем, пишем ли последнюю главу или только завязку событий…
Незнакомка не уехала и этим автобусом.
М.
Письмо четвёртое
О драгоценная О.!
Извини за не слишком изящный каламбур и – здравствуй!
На этот раз пишу тебе из забавного северного города. Когда мало работы (а её, попросту, – кот наплакал), выгуливаю себя по улицам, дворикам и нетронутым окрестностям. И всё-то здесь серое в белую и чёрную крапинку: дома, тротуары, заборы, даже чайки на озере…
А ночи – белые, ещё белее, чем у тебя, чем дома. Погода стоит хмурая, и о времени суток можно судить лишь по часам, по смолканию криков чаек да по чему-то неуловимому, что приносят в мир вечерние облака.
После нескольких дней унылых бдений на ум не приходит ничего просветлённого, зато начинают посещать мысли причудливые, странные. Ими – и поделюсь.
Ты будешь смеяться, но в окружившем нас мире, кажется, вовсе не существует чередования дня и ночи, чёрного и белого. Мы просто научили себя видеть что-либо одно, дали ему имя, назначили час рождения и срок жизни. Мрачнеющий закат и утренняя заря как бы подтверждают неизбежность главенства тьмы или света. Но под покровом белой ночи тобой овладевает чувство, что всякое явление природы, равно как и явление души, имеет тот цвет, тот оттенок, который видится самому человеку. Разве не выдают лениво ползущие тени присутствие ночи в безоблачно-ярком дне? И разве на ночном небе не сияют хранителями света извечные звёзды?
То же – и внутри нас: минуты счастливого покоя сменяются минутами обречённости, сердце бьётся в такт переживаниям, то замирая, то ускоряясь, – всякий раз откликаясь на единственную ноту, выхваченную из симфонии жизни.
Случается и так: разочарование в себе и в мире окрашивает бытие серым цветом безнадёжности. Должно быть, поглотивший меня город оттого и вобрал серые оттенки, что его строили люди с потухшими глазами…
Бог весть, к счастью или к несчастью, но в человеческой душе смена дня и ночи происходит не с той же фатальной размеренностью, какая мнится нам в природе. Порой нескончаемой благодатью воцарится светлое время жизни – без затмения чувств и помрачения разума! А то вдруг часы нашего сердца замрут, остановятся среди ночи – стрелки покажут без трех минут смерть… И молитесь, кому посмеете, чтобы чья-то ниспосланная провидением рука передвинула стрелки от рокового мига и чудным образом вновь запустила разлаженный механизм земного существования!
Дочитав (надеюсь) до этого места сии неправдоподобные изречения, ты, О., наверное, мысленно представила разбитого депрессией меланхолика, которому всё представляется в чёрно-бело-серой палитре и который не узрит даже синего цвета чернил, коими сам же пишет. Так и вижу застланные беспомощными слезами глаза и слышу раздирающий душу крик: «Опомнись, погибнешь!»
Добрая О., тоска моя – вовсе не смертельная, она рождена не предчувствиями, а воспоминаниями. Тебе никогда не приходило в голову, что когда-то, в раннем детстве, красок было значительно больше, и мир не исчерпывался трёхмерным пространством? И мы что-то потеряли, назвав синее – синим, красное – красным, чёрное – белым. Одной душе не подобрали определённого цвета, оттого и твердим: «душа – потёмки», «сумерки духа»… А между тем, нет ничего многоцветнее, светлее души, освобождённой от пут страха и заблуждений… Усомнившийся – пусть бросит в меня камень, серый камень нас возвышающего обмана!
Пожалуй, излишне высокопарно сказано. Ну, да не переписывать же?! На бумаге легче лёгкого зачеркнуть, но из сердца – чем вычеркнешь? В отличие от писем, сердце рвётся само. А там уж – бессмысленно спорить о цвете крови.
Такие вот навязчивые мысли… Такие вот белые ночи. «Когда я вернусь» на малую родину, «одна заря» уже не будет спешить «сменить другую», и привычная чёрная ночь убьёт красивую фантазию, возвратит на землю.
Предчувствие встречи сократит ожидание. Пожелай мне мягкой посадки!
М.
Письмо пятое
Любезная О.! Доброго тебе здравия!
Не уверен, что ты одобришь мои старания, однако сегодня я решил слегка побалагурить. Тому есть две причины: заунывность последнего письма (каюсь, каюсь!) и всеобщая окружающая хмурость.
Теряюсь в догадках, чем это так беспредельно озабочены местные горожане? У них есть буквально всё, даже турецкие бани, – ан нет, поди ж ты!.. Вот осунувшийся интеллигент, едва не плача, покупает огурцы. Вот четыре предрасположенные к отчаянью старушки покидают базар, таща неподъёмные кошёлки. Вот желторотый велосипедист пересекает лужу с видом приговорённого к пожизненной каторге… А поодаль взирает с постамента неизвестно из чего вылепленный, загаженный вождь. Послушай, у тебя нет знакомого художника-сюрреалиста? «Мы б с ним составили дуэт!»
Милые соотечественники! Куда вы попрятали улыбки? В чулки? Выньте их немедленно – есть на что посмотреть! Не внемлют!.. Может, хоть ты обнажишь зубки, смеясь – не так уж важно, отчего?
Во всех уголках города понаставлено множество однообразных стрелоподобных монументов. Но они не возвышаются, а как-то… торчат, будто старые коряги. Кто всё это ваял?! Архитектурный маньяк?
Здесь птицы – и те не поют, а кричат. Мерзкие чайки – привыкли жить на свалке, а делают вид, что скучают по морю. Ка-ай-р, ка-ай-р!.. Закройте клювы, бомжи пернатые!
Недавно на центральной поляне (площадью не назовёшь – стыдно) провожали рекрутированных «в ряды». Оркестр воображал, что играет нечто торжественное. Дарились цветы, главным образом – полевые. Лились чёрные от туши слёзы, лились штампованные речи… Под конец полил дождь и испортил помпезность момента.
Почему-то именно с того времени мой внутренний барабанщик не унимается, стучит без устали.
Раз! Раз! Раз-два-три! Слева! Слева!
Мысленно заключаю тебя в свои объятия! Хотя бы – мысленно…
Никак нельзя мне уезжать от тебя так надолго – трудно перенести разлуку.
Грустная фраза не выходит из головы: скажи, болит ли у тебя сердце, – и я скажу, понял ли ты мир.
Слева! Слева! Раз…
Письмо шестое
Долгожданная О.!
Как же это приятно – возвращаться с того света!
Начинаешь радоваться миру. Начинаешь любить людей. Понимаешь, что существует неизбежность. Задумываешься о вечном. Вспоминаешь в прошедшем только светлое. Только – светлое! Например, цветущий сад. Соловьёв там никогда не слышал, но и без них – изумительный сад!.. Теперь на этом месте раскинулось голое поле. А сад – в памяти остался, в глазах.
Почему в России так любят рубить сады?!
Я не возьмусь за топор!
Отныне я перестал желать успеть любой ценой. Потому что цена всему – жизнь. Мчаться на гнедом коне своей судьбы – не для меня. Нет, я не боюсь быстрой езды. Мне страшно проскочить на лету маленький заброшенный сад у дороги, в котором ангел-хранитель многие годы ожидает мою душу. Или, может быть, – ты ожидаешь… Прости.
Когда бросаешь кнут, отпускаешь поводья и спрыгиваешь на землю, – вырастают крылья. И невольно впадаешь в заблуждение, что и другие замечают крылья за твоей спиной…
Если кто и замечает – это охотники. Они далеко не всегда убивают приглянувшуюся жертву. Высшее наслаждение охотника – лишить свободное свободы. Заточить, окружить прутьями, посадить на цепь – блаженство видящих мир через прицел оружия.
Берегите крылья от низкого неба!
Подписаться, что ли, под этим полубезумным изречением?..
Не сочти за глупость избыток чувств. Мне просто хотелось поделиться с тобой ощущением полёта. Невидимого полёта, когда взмываешь – выше, выше!.. Земная жизнь всегда протекает в четырёх стенах. И, пожалуй, имеется лишь один путь вырваться из этого пожизненного заключения – это путь наверх! Но важно только правильно рассчитать силы и успеть вернуться на родную твердь.
Впрочем, вдали от тебя – всё чужое.
Ничто не будет как прежде. Догонять уходящие поезда – да ещё с разорванным сердцем – удел авантюристов из плохого гангстерского боевика. Что толку бежать, падать, едва не ломая шею, разбиваться в кровь, пытаясь ухватиться за металл, – наконец, повиснуть, превозмогая боль, подтянуться, рухнуть на пол вагона чуть дыша?.. А этот поезд идёт не в будущее! Он идёт в никуда. И ты в который раз ошибся. И нужно прыгать на ходу. «Ломая крылья, теряя перья»…
Сады и крылья рубят одним топором. Топором ослепления.
Зачем я тебе всё это говорю?.. Может быть, ты и не ангел, но уж наверняка – хранитель. Моя хранительница. Сообщаю сей факт с внутренним трепетом и ликованием, к которым примешан целый букет не таких уж преступных желаний. Иначе говоря, – с чувством преклонения. Жаль, цветочки из букета вряд ли придутся тебе по душе. Пусть сохнут… То, что в начале жизни звалось клумбой, под конец её образует гербарий, где всё плоско, блёкло, хотя при встрече – узнаваемо.
Пишу и думаю: всё-таки грустная штука – защитная реакция. Она – от беззащитности. Ведь я, конечно же, мечтаю, что ты когда-нибудь нежно обнимешь этот наделённый разумом подвысохший стебелёк… Постараюсь не рассыпаться в твоих руках.
Не прощаюсь, ибо при любом стечении обстоятельств мы встретимся – затрудняюсь уточнить, на каком свете. А прощание – это если навсегда.
Будь здорова, хранительница!
М.
Письмо седьмое
Всепоглощающая О.!
Не знаю, каким ещё эпитетом можно сопроводить вступительное обращение к незримой даме. Пойми меня, как угодно, но я сегодня предрасположен к полноте чувств. Настолько предрасположен, что едва не забыл припасть к руке, – здравствуй!
Моё заштопанное сердце перестало давать трещины, и потому – скоро на выписку. Сёстры милосердия относятся ко мне со всё меньшим милосердием, а сёстрами они и во дни оные не были.
Медперсонал здесь молчаливый, и я отвечаю тем же. Особенно замолчал после того, как ввязался в решение домашнего задания для одного отпрыска лет осьми – с колтуном на башке и почти что с наганом в руке. Дитя тщилось прибавлять в уме пять к семи. Но ума не было. Дитя пробовало в столбик с переносом. Но ума не было. Пришлось мне начертать решение собственноручно…
Ты, О., наверное, заметила, что если мой разум чем-нибудь озарится, то жди безумства. Вот и сейчас – возьми платок для утирания слёз от смеха. Когда я переносил все эти непереносимые единицы в старший разряд, какой-то старый Эйлер нашёптывал сердцу об иных законах. «Один плюс один – высшая математика мироздания…» – и поправлял курчавый парик. «Один плюс один…»
Всё, кажется, просто: поставь знак равенства, напиши… А что написать? В правой части – не результат сложения, но целый мир: безразличие, ненависть, любовь, счастье, беда, расставание, близость… Не нужно вызывать врача – он здесь, рядом – я не собираюсь перечислять всё множество частиц, бликов и дуновений, из которых сотворён сад жизни.
«Один плюс один…» Этот плюс часто как бы добавляет одиночество икс к одиночеству игрек – и ставит после знака равенства ненастные дни поздней осени с их пронизывающим предчувствием…
Но где-нибудь на планете происходит и такое: «Один плюс один – один». Двое сливаются воедино: души – на небесах, тела – где им и положено… «Идиллия», – улыбнёшься ты. Хорошо, убираю соитие душ. «Не надо…» – вот снова улыбнулась. Я рад, что могу на две улыбки продлить твою жизнь.
«Один плюс…» Подчас не хватает отпущенного века, чтобы дописать «один» в формулу старого Эйлера. И не первой молодости рука старательно выводит: «одна треть», а то и – «пять девяносто шестых». При каждой следующей встрече предыдущее число легко стирается – благо, начертано на песке. Жизненный опыт умножается, умножается… Одна треть на пять девяносто шестых на две семнадцатых… А в результате – стремится к нулю, потому как мало мудрости в беспрерывных мытарствах и торопливом шёпоте под покровом чего-то шерстяного или ватного.
Скажу тебе по секрету: на свете нет постоянных величин. «Вчера ещё в глаза глядел», то есть был близок к единице, а назавтра – «И что я нашла в этом… одной двенадцатой мужчины?!» «Чуть свет уж на ногах – и я у Ваших ног!» – единица. «А Вы! О боже мой, кого себе избрали?!» – сползает к нулевой отметке всего за пару часов, не считая антракта…
«Один плюс один…» Но чаще всё же – сложение дробей, не приводимых к общему знаменателю. А единица только снится…
Как трудно складывать в уме, когда не видишь своей избранницы!..
Возможно, у меня сегодня мания величия, но я ощущаю себя четвертью в глазах царственной единицы. И пусть мой едкий ум пророчит другую пропорцию – я не стану предаваться самоуничижению!
Надеюсь, тебя не чересчур утомила высшая математика мироздания?
С надеждой на скорый плюс,
М.
Письмо восьмое
Неуловимая О.!
Если Господь хочет наказать человека, Он замолкает. Если же Господь захочет посмеяться над человеком, – меняет адрес той, которая всего дороже. И – не найти!
Всевышний поменял твой адрес. Что же, напишу до востребования… Здравствуй!
До востребования – это когда выпускаешь из рук почтового голубя, и уж он сам знает, куда лететь. А коли не ведает – носится над миром, пытаясь услышать, почувствовать то единственное сердцебиение, которое и будет ему знаком – она!..
Двадцатый век убил романтику. И так и не понял, что это – самоубийство. Нынче депеши доставляют лайнеры – мутанты, обученные летать, но не умеющие любить. До чувства ли им, когда высота – десять тысяч метров, кругом разреженная пустыня, и зябко тянет из озоновой дыры?!. Оттого и ревут душераздирающе, что живая песня здесь так же нелепа, как серенада у двери склепа. Лайнеры прогнали ангелов, почтовых ангелов надежды…
Ну, вот я и поймал себя на мысли, что это письмо – последнее… Долго ловил! Странная затея – адресовать сокровенные думы в никуда. Заведомо знать о молчании, – и всё же затевать разговор «о пустяках, о чём-то вечном»… Беседа эта оборвётся с последним словом моим, и даже эха не будет, потому что шёпот не имеет эха. Таким уж рождён на свет: внутри – шторм, снаружи – лёгкий бриз; в сердце – крик, на губах – шёпот. Никогда я не смогу «преобразиться» в агрессора, который, входя, ломает засовы, а уходя, – ломает жизнь.
Мой небесный хранитель влепил мне пощёчину! Левым крылом… Мол, не жалуйся, дурак, – на всё воля Божия!..
Если бы – воля!.. Клетка.
Иначе сам бы доставил письмо по назначению и не просил голубей разных… Причём, заметь, голуби-то всё сизые, то есть серые. Природа устремилась вдогонку прогрессу – сереет…
За что я не люблю Дарвина – так это за происхождение: научно обосновал невозможность взмыть без посторонней помощи. Разумны, говорит, но бескрылы. Летайте, но – на костылях…
Хорошо, согласен, если не найти голубя, – дайте хоть воробья захудалого или пресловутую синицу в руки. Все эти индексы, штемпели, конверты с маркой, электронные адреса… Лучше доверить птице – романтичнее как-то.
Поймал себя ещё на одной мысли (заловился я что-то, не переусердствовать бы!)… В жизни так случается: выпускаешь голубя, а возвращается ворон. Чёрный, безответный – оттого и ненавистный. Между прочим, умная птица – имеет дело только с мёртвыми. Зачем он ко мне прилетел?.. Придётся подождать! Недолго я, недолго – полетай пока…
«Не дай мне Бог сойти с ума!..» Конечно, с умом труднее жить, зато легче выжить и легче пережить…
Зачем Он изменил твой адрес?!. И без того ведь и раньше, и всегда жизнь моя – до востребования. До востребования мыслей, рук, сердца!.. Жизнь, лишённая адресата. Пустая жизнь!
А эти счастливые иллюзии… по прочтении – сжечь!
Даже и прочтения не будет!
И всё же…
М.
Публикуется по изданию: «Есть час на те слова…», выпуск второй.– СПб.: Гамма, 2011
Проза и эссе