А.Н. МИРОНОВ
А.С. Пушкин как средоточие ключевой проблемы
русского духа
Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
А.С. Пушкин
Я хотел ехать за границу – меня не пустили,
я попал в такое положение, что не знал,
что мне делать, – и женился.
А.С. Пушкин.
Из беседы поэта с Брюлловым
Подлинно русский невольно
стремится к невозможному…
Но почему такое вдруг название? Или зачем писать о такой зыбкой материи, как дух? А, вероятно, затем, что именно в нём, по представлению автора, всё насущное изначально и осуществляется. Посему иное, конечно же, зависимо и вполне второстепенно. Хорошо, допустим, что это так. Но при чем здесь А.С. Пушкин, тем более живший около двух веков тому назад? А при том, что для духа, во-первых, нет разницы во времени, во-вторых, именно А.С. Пушкин как никто иной из русских людей сумел в своём творчестве и в своей жизни выразить названное в заголовке очерка русское духовное содержание со всеми его специфическими особенностями. В качестве подтверждения правоты сего воззрения сошлёмся на оценку Пушкина Н.В. Гоголем, который писал:
«В нём русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла… Он при самом начале своём уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами… Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет».
Последнее предложение, заключённое в кавычки, представляется автору очерка всё же некоторым преувеличением гениального русского писателя, который в дали прошлого не мог объективно видеть всей сложности будущего России. Другими словами, А.С. Пушкин всё-таки есть выпуклое средоточие самых существенных противоречий русского духа, которые как в прошлом, так и поныне не позволяют русским людям обрести желанную «Русь благодатную». Да, русские люди исстари понимали себя как, если хотите, людей вполне взрослых, с которых Провидение всегда крайне строго спрашивало или без какого-либо снисхождения взыскивало. Они в глубине своей души в целом привыкли считать себя обязанными сносить смиренно все горести земного бытия как горести вполне законные и справедливые. Они же ещё в глубине веков почувствовали, если хотите, свою роль народа, удерживающего человечество от окончательного отпадения от Бога. Другое дело, что исчерпывающего всеобщего осознания и понимания сего «небесного поручения» до сих пор так и не произошло. Как раз в лице А.С. Пушкина драма сего неосознания и была явлена в самой что ни на есть полной мере, а значит, понимание её сути и может послужить спасительным шагом к искомому и желанному нам всем прозрению. Ради дела народного прозрения и предпринимается автором очерка сия попытка написания портрета внутренней духовной битвы, происходившей когда-то в душе нашего поэта. В качестве же своего рода точки отсчёта для своего анализа автор настоящей работы будет использовать некоторые тексты писем А.С. Пушкина и его современников, написанные либо в последний год жизни поэта, либо уже после его смерти. Также будет использован текст одной из его отмеченной особым образом поэтической работы последнего года его жизни.
|
1836 год, самый канун грядущей трагедии. Что происходило в те дни? «Не будет преувеличением сказать, – писал один из славных пушкинистов старой школы Н.В. Измайлов, – что Пушкин в 1836 г. чувствовал себя в большем одиночестве, чем за десять лет до того, после разгрома декабристов – его “друзей, братьев, товарищей”: тогда, в 1826 г., он живо ощущал восторженное сочувствие общества, широкого круга читателей; теперь “общество” было ему враждебно, а сочувствие читателей он перестал ощущать и не мог вызвать его ни последними сборниками своих сочинений, ни “Пугачёвым”, ни “Современником”». Кстати, о второй книге «Современника» очень живописно писал В.Г. Белинский: «…И это “Современник”? Что ж тут современного? Неужели стихи барона Розена и похвалы “светским” людям за то, что они умеют хорошо садиться в кресла и говорить в обществе свободно?.. И на таком-то журнале красуется имя Пушкина!..» Но почему вдруг так случилось, ведь всероссийская известность и даже слава были знакомы поэту ещё при его жизни? Неужели только некоторый переход его в услужение царской власти, например, в качестве единственного и официального историографа России, мог быть тому причиною? Вряд ли. Видимо, что-то существенное, что от него все ждали, им так и не было в то время высказано. Но что это? О чём таком насущном могла бы идти речь? И какова причина сего молчания? Может, это как раз и были результаты той невидимой извне духовной битвы, разыгравшейся тогда в душе поэта? Да, с одной стороны, А.С. Пушкин, конечно же, разбудил многими своими предшествующими стихами большие общественные ожидания, с другой – он же не смог или не захотел их же удовлетворить. Конечно, определённые и существенные изменения в воззрениях поэта к 1836 году вполне состоялись, но соответствующей строгой и ясной оценки у самого поэта они так и не получили. Видимо, А.С. Пушкин более всего в чувстве, нежели посредством строгого ума, стал отходить от собственных изначальных воззрений. В результате он, к своему несчастью, и оказался не в состоянии «оторваться» окончательно от собственных «задов», что, в свою очередь, и не позволило ему же двинуться в собственное земное будущее. Другими словами, к 1836 году поэт всё существенное и доступное ему посредством его гения так или иначе уже успел высказать или, не имея наличного душевного ресурса к ещё большему самоизменению, Пушкин оказался заложником всего им уже совершённого. Тем самым невольно, можно сказать, в самом его духе свершилось окончательно и его же земное бытие. Но где иллюстрации сего высказанного выше умозаключения? Извольте, возьмём, к примеру, стихотворение «Памятник», названное так с лёгкой руки В. Жуковского. Автор обстоятельной работы «Пушкин. Труды и дни. (Из хроники 1836 года)» С.Л. Абрамович пишет: «Перед нами итоговые размышления поэта о жизни вообще и о его собственной в частности, которые он оставил нам, чтобы и мы в наш черед могли размышлять, а не сводить содержание нашего существования только к быту и повседневности. Для того он трудился и страдал, для того творил, для того принял мученический венец». Что ж, красиво сказано. Но прочтём всё-таки само стихотворение и обдумаем его базовые смыслы[1].
Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастёт народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживёт и тленья убежит –
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой,
И назовёт меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикий
Тунгус, и друг степей калмык.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.
Первая строка «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», с одной (уже привычной) стороны, не вызывает каких-либо вопросов и замечаний, с другой же – напротив, вызывает и то и другое. И действительно, а зачем это человек сам себе при жизни сознательно воздвигает памятник, пускай даже «нерукотворный»? Неужели нет других дум, посущественней, что ли? И потом, ведь нескромно сие будет, а значит, поэт лишь красуется перед своим читателем. Но почему вдруг сей недуг? Видимо, что-то внутри поэта пошло, как говорится, «не так и не туда». Иначе говоря, боль от возникшей нелюбви читателей к поэту приняла пускай поэтически изящную, но всё равно уродливую по смыслу сказанного форму. Что тогда стало не так и что не позволило поэту принять сие охлаждение как вполне им же заслуженное? Во-первых, очевидно, неосознанный отказ поэта от собственных прежних устремлений как от вполне ложных, совершённый им, как говорится, без заметных комментариев, во-вторых, незавершённый переход его к новым воззрениям, так и не позволивший ему же самому занять ясную и убедительную мировоззренческую позицию как для самого себя, так и для своего читательского окружения, скорее всего, и вызвали взаимное отчуждения поэта и многих его почитателей. И далее видим вдруг такое: «К нему не зарастёт народная тропа». Опять, несмотря на подтвердившуюся впоследствии провидческую силу поэта, какая-то мания величия всё равно имеет место быть. В результате «не сотвори себе кумира» превращается в русской жизни на известную перспективу в обратное: твори, твори себе кумира! Строки «Вознёсся выше он главою непокорной Александрийского столпа» также удивляют нарочитой бравадою, ведь, с одной стороны, поэт уже в услужении власти хотя бы на том простом основании, что с его кончиной его же многочисленные долги оплачивает Николай I, с другой – он почему-то продолжает считать себя выше её. Зачем? Разве глубоко и успешно думающего поэта подобное могло хоть как-то всерьёз занимать? Видимо, писалось сие поэтом в состоянии большого личного огорчения и уже совсем непреходящей обиды. Но кто был виноват в том? Глубокая талантливость поэта, а точнее, очевидное неумение ею же разумно, в конце концов, распорядиться? Чего, собственно, хотел тогда поэт? Продолжение оваций толп и множества признаний, кои очевидно стали иссякать? Вероятно, что так. Но почему и зачем? А потому, что уверенности в правоте выбранной им собственной позиции проповеди «светскости», поддержки устоев, невольно родившейся из статуса отца семейства, всё-таки не было. Но смотрим следующие две строки из второго четверостишия:
Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживёт и тленья убежит…
Вновь перед нами изящный, но всё равно отчаянный вопль души поэта о том, что зря от него отвернулись современники, что они ещё о том пожалеют, но будет поздно. Или, если хотите, Пушкина надобно любить живого, а то будете любить лишь его «душу в заветной лире». И завершение второго четверостишия как бы подводит черту под всем волнующим поэта:
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Причём обратите внимание на то, что когда-то «солнечный» поэт Пушкин вдруг перестаёт им быть. Теперь он видит жизнь на земле как «подлунный мир». Случайность? Вряд ли. Как говорят в народе: «забронзовел»-таки наш герой. Другими словами, перефразируя высказывание Людовика XIV, что «государство – это я», поэт как бы вторит ему, что «поэзия – это Пушкин». Но переходим к рассмотрению третьего четверостишия, начинающегося словами:
Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой,
И назовёт меня всяк сущий в ней язык…
Опять то же. Иначе говоря, глупцы вы все тут, ведь я – ваше всё! Впрочем, далее начинаются уже явные и досадные осечки:
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикий
Тунгус, и друг степей калмык.
Но почему вдруг осечки? А потому, что, например, финн о Пушкине уже вряд ли помышляет, а может быть, скоро и тунгус и калмык не будут о нём также ничего знать. По иному, красивое, но не мудрое словцо никак не может вполне надёжно служить поэту. Смотрим начало четвёртого четверостишия:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал…
Как мы видим, поэт вновь говорит о себе как о народном благодетеле. Можно подумать, если б не его стихи, то русский народ, наверное, стал бы злым, что ли? Конечно, никто не будет возражать против того, что некоторые стихи поэта просто удивительны и совершенны, но далеко не всё, и более того – некоторые из них есть очевидный соблазн и даже грех. Вероятно, поэтому-то поэт и указывает неслучайно, что лишь «долго» будет он любезен народу своему, но далеко не всегда. По иному, уже далёкие потомки его современников неизбежно разберутся в злоключениях пиита и отделят правду от изысканных заблуждений поэта. Переходим теперь к обдумыванию последних строк четверостишия:
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Что ж, вполне хорошо получилось. Впрочем, это с одной стороны, с другой же – не совсем. И вот почему. Налицо, как говорится, типичное противоречие из русской интеллигентской жизни, а именно: категорически нельзя разумно славить свободу на фоне популяризации милости. Иначе говоря, свобода ради неё любимой есть лишь право на грех человеческий, и ни на что более. Но почему так? Да потому, что для всего остального она попросту не нужна. Для обоснования справедливости последнего утверждения достаточно подумать хорошенечко о провозглашённой ниже милости. Последняя по природе своей как раз и не нуждается в выше уже прославленной поэтом полной освобождённости человека; милость сама по себе противостоит акту принесения какой-либо жертвы, а значит, она не стеснена ничем изначально. В противном же случае или в ситуации преодоления каких-либо цепей человек неизбежно начинает приносить жертву, а значит, начинает тотально избегать милости. Таким образом, певец свободы не может быть милостивым по определению. Да, человек может и должен желать чего-либо. Другое дело, что он также обязан понимать качество и самого собственного желания, а кроме того, должен хорошенько помнить, что, скажем, любовь и милосердие в преодолении каких-либо цепей никак не нуждаются. Да, стремление к правде нельзя не приветствовать, но следует также помнить, что оно не тождественно борьбе за свободу. В результате борьба с цепями есть борьба против любви и милосердия в самом себе, а значит, есть дело очевидно греховное. Но воззрим очи свои на завершающее четверостишие:
Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.
Опять очарованье вполне уже родное, но, собственно, к чему оно? Во-первых, муза, ежели она такова на самом деле, служит, конечно, красоте и правде одновременно, а тем и Богу люба. Во-вторых, обиды и венец для неё очевидно неуместны. Если же речь идёт о поэтах, то ведётся она явно неудачно. А, кроме того, зрелый поэт уже не хлопочет о вполне банальном деле (хвале и клевете), тогда как спор ведёт за правду неотступно, со всеми и всегда.
Завершая анализ прославленного стихотворения «Памятник», вероятно, следует заметить следующее. А.С. Пушкин очень кратко, ёмко и красочно повествует в нём о смятенном состоянии собственного духа, оказавшегося, с одной стороны, под давлением вполне противоречивых оценок поэта результатов собственного наличного творчества, с другой – очевидного непонимания самой природы охлаждения к нему его читателей.
Но вернёмся всё-таки к основной теме очерка, которая есть «средоточие ключевой проблемы русского духа» на примере судьбы нашего великого поэта. Сначала спросим себя: а что есть русский дух на самом деле? С одной стороны, это непременно нечто личное, с другой же – самое (в пространстве и времени) общее и самое основополагающее или характерное. Сюда вполне можно отнести, прежде всего, странную противоречивость или, если хотите, непоследовательность русской натуры. Но именно она, сохраняя себя в веках, и являет собой наиболее характерное и устойчивое русское свойство. Что оно такое и зачем? Скорее всего, здесь и кроется разгадка самого феномена русского начала. По иному говоря, именно противоречивость глубинных воззрений скрывает как от иностранцев, так и от самих русских людей причину или назначение их бытия на земле. Вполне возможно допустить, что русские своей кем-то и когда-то заданной противоречивостью как бы неявно сообщают всему человечеству о каком-то ещё не распознанном им всеобщем будущем, к которому мир, в конце концов, обречён прийти. Да, русские любят земную жизнь во всех её проявлениях, но они не готовы жить только ради неё. Иначе говоря, они никогда в своей истории не удовлетворялись доступными земными радостями, и более того: так или иначе они начинали тяготиться ими и разрушать их своими руками. Любовь к правде, к справедливости, искреннее уважение к праведности человеческого бытия никогда не исчезали из русской истории окончательно. Таким образом, невидимый, но всегда в той или иной степени ощущаемый русским сердцем образ «Руси благодатной» как образ всеобщего спасения человечества никогда не оставлял его совсем, что и приводило русских людей на протяжении всей истории к якобы бессмысленным действиям или поступкам. Или, только обретая периодически некий неудачный земной прототип «Небесного царства», русские люди практически сразу же начинали им тяготиться и явно или неявно от него же отворачиваться. В результате всенепременного действия этого непреходящего или вполне внеисторического парадокса так или иначе, рано или поздно начинались странные исторические события, всегда приводившие к разрушению уже ранее достигнутого уровня благополучия. По другому говоря, подлинно русские люди никогда в истории всерьёз (планомерно и настойчиво в поколениях) не стремились к совершенствованию уже сложившегося у них ранее качества их материальной жизни. Напротив, они как бы внешне совершенно нелогично, но зато вполне настойчиво в поступках всегда начинали отрицать ими уже достигнутое, имея в виду нечто другое и более справедливое. При этом фактически каждый раз они неустанно начинали, в конце концов, истово стремиться к тому, что в дальнейшем непременно их же разочаровывало.
Вот и сегодня все мы можем наблюдать немыслимые по обычным меркам действия российской власти по совмещению капитализма с коммунизмом или демократии с самодержавием. Впрочем, об этом ярко сказал в своё время ещё Н.В. Гоголь: «…а без этого у неё (читай – у России. – Авт.) и то, и это… – всё уж будет не то…» Видимо, существо самих русских грёз и воззрений на смысл человеческой жизни так никогда и не давало русскому духу какой-либо надежды на заметное земное успокоение (читай – на стабильность. – Авт.). Отсюда же происходит страстное желание русских всегда и во всём быть первыми (лучшими). Такова же природа неприятия у русских какой-либо критики в свой адрес (мы ведь православные). При этом практически любая российская власть никогда не гнушалась регулярно прибегать ко лжи и насилию, ибо она вела и ведёт поныне борьбу абсолютно со всеми теми, кто её искренно не любит. Однако последнее свойство российской власти никогда не останавливало русский народ от странного благоговения перед нею же, так как лишь факт её существования позволял ему надеяться на осуществление всем желанного благоденствия. Сюда же можно, как говорится, приплюсовать русское нескончаемое безумие в обиде и в отмщении её. Видимо, когда-то раз и навеки установившаяся искренняя, но, очевидно, несчастная вера в евангельское: «Кесарево Кесарю, а Божие Богу» перманентно и порождала и порождает доныне странное двоение самого духа русского народа и ставшее со временем его определяющим историческим свойством, вероятно, парадоксально или «от противного» ведущее его до сих пор в спасительное для всего человечества будущее. Поэтому-то или в качестве своего рода компенсации противоречия указанного выше свойства веры русские люди неустанно и пытаются в собственной жизни соединять принципиально никогда не соединимое. Видимо, ключевая проблема русского духа – это он сам, а точнее – его неодолимая противоречивость.
Но вернёмся к А.С. Пушкину. Что всё-таки из сформулированного выше в его обозреваемой судьбе может быть наглядно подтверждено? Во-первых, это, конечно же, одновременные поэтические призывы поэта к прославлению свободы и милости к падшим за неё же. Во-вторых, это противопоставление своей персоны российской власти и возвеличивание себя прямо-таки до небес. В-третьих, это попытка служить одновременно правде и целесообразности. В части последнего поэт в 1836 году писал (приведено из статей и заметок Пушкина, помещённых в 3-й книге «Современника»): «Мысли, как и действия, разделяются на преступные и на не подлежащие никакой ответственности… Неуважение к именам, освящённым славою (первый признак невежества и слабомыслия), к несчастию, почитается у нас не только дозволенным, но ещё и похвальным удальством… всякое слово может быть перетолковано в худую сторону». Как мы видим, поэт со временем явно становится на сторону интереса так или иначе «сильных мира сего», неразумно предполагая естественное соответствие их поведения правде честной жизни. Иначе говоря, сегодня вполне очевидно, что поздний А.С. Пушкин становится видным консервативным общественным деятелем, пекущимся, прежде всего, об устоях Отечества, выражающимся главным образом посредством соблюдения личных интересов правящих кругов Российского государства. Могла ли подобная метаморфоза пройти для поэта незаметно? Очевидно, что нет, никак не могла. По иному говоря, являясь средоточием русского духа, Пушкин в сложившихся обстоятельствах непременно должен был войти в конфликт с самим собою, который вовне как раз и мог разрешиться так, как оно ровно и случилось.
Завершая сей непростой очерк, его автор полагает, что русский дух на примере судьбы А.С. Пушкина со всей очевидностью сообщает всему миру простую истину: не ищите, люди, полноты счастья в земной жизни, как и «не обещайте деве юной любови вечной на земле!». Перефразируя последнее, все мыслимые прелести земной человеческой жизни вместе взятые не могут быть подлинным смыслом человеческого бытия, а значит, только полное осознание сего и позволит нам (всему человечеству) обрести иное, пока ещё неведомое, но подлинно ценное и непреходящее.
Примечания:
[1] Стихотворение даётся по изданию: А.С. Пушкин. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 1.– СПб.: Библиополис, 1993.